Лев Додин. Сверхнапряжение

Выпуск № 9-169/2014, Лица

Лев Додин. Сверхнапряжение

Сейчас трудно представить, но я ведь помню Льва Додина без единого седого волоса. По ходу жизни друг мой как-то живописно ветхозаветно побелел. Но все, что входит в его человеческий состав, было уже в 60-е, когда он был подмастерьем у Корогодского. Сжатая в пружину творческая воля, проповеднический учительский ген, способность собрать вокруг себя секту талантливых актеров - все оттуда. Он вырвался из ученичества, все претерпел. Из всего извлек «уроки музыки».

Мы с Додиным почти ровесники: «дети военных лет». Сходно начинали: Лева в Ленинградском Театре юного зрителя, я - в горьковском. Потом работали вместе в Художественном театре - времен Олега Ефремова. Держу в памяти впечатление - сорокалетний Додин колдует со Смоктуновским над каким-то смысловым пятном в «Головлевых». Он ведь сын геолога, наш Лев (так его именуют за глаза в театре). Часто просит своих актеров набрать долгое дыхание на общую тему. Его общая и личная тема - сотворение того, что надо было бы назвать художественным театром (не Московским, а просто художественным театром, с идеей которого он связан много десятилетий). В этом смысле он, конечно, последний из могикан. Вокруг его театра много мифов и неточных определений. Спектакль «Братья и сестры», выпущенный на переломе времен, стал его манифестом. Генеральная репетиция проходила в ночь, когда умер Черненко. Манифест заслонил проблему, которая кажется теперь очевидной. С людьми и бытовым укладом, о которых писал Федор Абрамов, ни Додин, ни большинство его актеров кровно не были связаны. Новоявленные «братья и сестры» обучались в мастерской Додина. Колхозную сагу обработали библейскими мотивами. Не побоялись фонетических штучек, проникая в секрет северного говора. Над словами Абрамова будто нотные знаки расставили: в сущности, вернули писателю речь. Образ театра Додина закрепился на деревенской прозе. Замечу, что больше никогда Додин не будет делать пьес из деревенской жизни.

Есть еще одна загадка этого «театра Европы». Искусство сохранить осмысленное художественное дело в российской реальности. В чем выражается? Да во всем: в репертуарной политике, в работе цехов, в поведении за границей, в отношениях с родной властью. Он получил от наших властей, менявшихся властей, все мыслимые награды. При этом достоинства не утратил. Это и в его собственном облике, и в облике многих его артистов. Кажется, они знают, какой театр представляют в сегодняшнем мире и что за ними стоит. Шум российской улицы настигает «театр Европы». Не быть ни реакционным, ни черносотенным - это Константин Сергеевич записал в своем дневнике, еще до революции. Додин не понаслышке знает, что это такое.

Он ненавидит привычные театральные слова. Слова изоврались, а театральные в особенности. У него свой словарь. Часто это сленг, язык актерской секты, не очень внятный для непосвященных. Для КС было важно лучеиспускание - лучевпускание, а для Михаила Чехова - психологический жест. Ефремов «переживание» перелицевал в ПРОЖИВАНИЕ. Додин перетолковал все термины системы на свой лад. Это не просто другие слова. Это другие смыслы, иное направление театрального ума и чувств. Без этого не понять, как они тут существуют в Малом драматическом. Здесь не репетиция - проба или сквозная проба (вместо ненавистного «прогона»). Любое театральное словечко помечено каким-то личным знаком.

Театром на улице Рубинштейна он стал руководить тогда, когда ставил в еще не разделенном МХАТе «Головлевых». Он не соблазнился МХАТом СССР, куда Ефремов хотел его зазвать. Вот поступок. С тех самых пор Олег Николаевич стал следить за судьбой Додина с каким-то особым чувством. Ведь в Ленинграде возникал не просто новый театр, а тот самый, на который была истрачена жизнь Ефремова. Его «Современник» был возмездием советскому МХАТу. А театр Додина был ответом на какие-то иные темы и вызовы русской театральной культуры.

Он работал с Иннокентием Смоктуновским и Олегом Борисовым. Проникал в запретную зону. Там, где нужно сверхнапряжение. Лучшие актеры Додина эту тайну знают. Сверх - это не сорванные связки, не хрипящее горло. Скорее, легкость и свобода. Не заумь, а просветление, если хотите, проникновение. Без такого театра - нет у него якоря, без такой ноши ничто не держит его на земле.

Его любят причислять к психологической школе (ну, у нас такая причастность вроде заслуги перед Отечеством)... А я вспоминаю конец 80- х - когда в параллель «Бесам» возник «Гаудеамус» (по «Стройбату» Каледина). Ведь рядом они существуют. С одной стороны, девятичасовая фреска, с другой - студенческая проба, но обе работы в психологическую школу никак не вмещаются. В «Бесах» - мистерия, деревянный триптих: то ли храм, в котором надо молиться, то ли клеть, в которую человека надо загнать и уничтожить. В «Стройбате» - сквозная метафора распада. Черные дыры на снежном плацу: по реализму - отхожие места, по сути - какие-то дыры в преисподнюю. Без «Братьев и сестер» не было бы «Бесов», а «Бесы» не существуют без подмалевка по имени «Гаудеамус». На этом «долгом дыхании» живет и сочиняется осмысленный художественный театр. В «Бесах» было пророчество из прошлого, в «Гаудеамусе» - из настоящего. Крушение империи: чувство опасного, веселящего и освобождающего дембеля.

К 70-летию Додина я решил сочинить вместе с ним телевизионную сагу, на четыре вечера. Записали большой разговор в ноябре 2013 года, потом я уехал преподавать за океан, а Лева стал завершать репетиции нового «Вишневого сада». Предполагалось, что вернусь и закончим программу чеховским спектаклем. Договорим осенний сюжет. На выходе спектакля, в зоне его любимого сверхнапряжения случилось то, что случилось. Инфаркт. Репетиции были прерваны, театр замер в тревожном ожидании. Я вернулся в Москву, приехал в Питер, пытался договорить что-то с актерами. В отсутствие Додина очень остро ощутил его присутствие в каждой клеточке этого театрального организма. И вдруг физически, что называется на ощупь, осознал, что Додин он тут не просто художественный руководитель, директор или главный режиссер. Если хотите, он автор этого театра в самом глубоком смысле этого понятия.

Из закрытой зоны Лев Додин, к счастью, вернулся. И выпустил один из самых дерзких и внятных своих спектаклей. Зрителей пригласили прямо в старый дом. Люстра и кресла зачехлены в мешковину. По центру зала - высокая стремянка. В ней комочком спрячется бездомная Шарлотта - Татьяна Шестакова, единственная, кого господь одарил даром предчувствия. Подспудное чувство тревоги капельницей вливается в кровь. Люди не чувствуют финала, а дом и сад уже готовы к ликвидации. В двух шагах, крупным планом, чудесное лицо Раневской - Ксении Раппопорт, иссохшая от безлюбовной тоски Варя - Лиза Боярская, победная ослепительная улыбка Ермолая Лопахина - Данилы Козловского. «Настроим мы тут дач и наши внуки и правнуки увидят тут новую жизнь» - и десять раз вбивает в мозг « дач, дач, дач, дач», и мечется по залу и исчезает в глубине фойе, и вдруг на прекрасном английском выдает шлягер Фрэнка Синатры I did it my way. Новый хозяин, перед тем как отправиться в Харьков, запирает все двери. Каждый раз пытается в связке ключей найти подходящий. Фирс ткнется в одну дверь, в другую, вспомнит про сову, которая вот так же кричала перед несчастьем. Доплетется до экрана на сцене, а там уже глухая дощатая стена. Кончена жизнь в этом доме. Все, кроме Фирса, в прощальном кадре - стоят в белом, в исподнем, как перед расстрелом.

Премьерная овация, долгие поклоны, потом ритуальное появление режиссера. И вдруг эти привычные жесты обрели какой-то дополнительный смысл. Смысл трудно выразить в словах. Ну, что-то вроде того чувства, когда встречаешь человека, вернувшего оттуда, откуда не возвращаются. Лев Додин вернулся. I did it my way. «Я был самим собою». Как и положено «автору театра».

Фотогалерея

Отправить комментарий

Содержание этого поля является приватным и не предназначено к показу.
CAPTCHA
Мы не любим общаться с роботами. Пожалуйста, введите текст с картинки.