Место, которое есть/Интервью с режиссером РАМТа А.Бородиным

Выпуск № 10-120/2009, Гость редакции

Место, которое есть/Интервью с режиссером РАМТа А.Бородиным

Страсти, разгоревшиеся вокруг перспективы закрытия пресловутого «Дома-2», вновь сделали актуальной несколько поутихшую в последнее время дискуссию о том, что же собой представляет нынешняя молодежь, и, судя по прессе, пессимистов среди дискутантов гораздо больше, нежели оптимистов. Но если все, кому от 13 до 25, ежевечерне прилипают к телевизорам, настроенным на этот, с позволения сказать, дом (определение «террариум» здесь, на мой взгляд, было бы гораздо уместнее), значит, ни одного молодого лица в театральном зале мы, по идее, увидеть не должны. А для кого тогда каждый вечер поднимают занавес, к примеру, в РАМТе? Вот с этим «детским» вопросом я и обратилась к художественному руководителю Российского молодежного – народному артисту РФ Алексею БОРОДИНУ

 

– Алексей Владимирович, так для кого играете-то?

– Да для всех и играем. Новое поколение, которое сейчас входит в жизнь, это такой разнообразный народ! Взрослые, между прочим, тоже все разные, и никто по этому поводу особо не удивляется. В каждом поколении, независимо от возраста, есть разные круги, отличающиеся друг от друга не только по эстетическим пристрастиям, но и по большому количеству иных параметров. А что касается любви или нелюбви к театру, то сегодня в драматический театр ходит очень небольшой процент людей.

– Статистика утверждает, что театралы в среднем составляют от 3 до 5% населения, независимо от размеров и статуса населенного этим самым населением пункта.

– Ну, вот видите, даже в пересчете на многомиллионную Москву получится совсем небольшая цифра. Думаю, что и в прежние времена картина была примерно такой же. Просто сегодня у людей, особенно у молодых, больший выбор: кино, ночной клуб, кафешка, рок-концерт какой-нибудь, просто пошляться по улицам со своей компанией, да дома у телевизора можно остаться, в конце концов. Кому что милее. Очень многие не придут в театр, как их ни заманивай. Ну не нужен он им, у них другие приоритеты. И ничего страшного в этом нет. Выбор существует и по самим театрам. Один идет к нам, в театр академический, с белыми колоннами, другой – в какой-нибудь подвальный студийный театр, и ему там хорошо. При этом наш зал я тоже не воспринимаю как некую однородную массу. Обратиться одинаково ко всем семистам двадцати зрителям – немыслимо. Можно только к каждому персонально.

– Так интересы же у всех разные!

– А тут я вам никакого особого секрета не открою: если нам самим интересно то, чем мы заняты на сцене, есть надежда, что и тем, кто сидит в зале, это тоже будет небезразлично. Хотя и в разной степени. Человек ведь идет в театр не просто так, а зачем-то.

– Вы действительно верите, что сегодняшний зритель, молодой в особенности, идет в театр за ответами на вечные вопросы?

– А вы что, полагаете, что вечные вопросы сегодняшних молодых не посещают? Законы взросления неизменны. Рано или поздно, но человека начинают посещать мысли о смерти, о смысле его пребывания на земле, о любви и ненависти, верности и предательстве. И театр вполне способен помочь ему хотя бы отчасти разобраться в этих вопросах. Как минимум человек может увидеть, что он не один над ними бьется, если на сцене герои страдают от того же, от чего и он сам. На все общество глобально театр влиять не может, а вот отдельному человеку он может помогать жить.

– А как же легендарные 60-70-е, когда театр считали чуть ли не мессией, знающим путь к счастью?

– Видите ли, тоталитарная система очень многое усредняет в человеке, пресекая всеми возможными способами любые порывы к проявлению индивидуальности. Тогда представление о счастье было общим у очень большого количества людей, выросших и воспитанных в примерно одинаковых условиях. Сейчас кругов, отличающихся друг от друга взглядами на жизнь, ценностными установками, моральными ориентирами, даже культурными запросами, гораздо больше. Да и подавлять индивидуальность силой уже некому. Вот и не наблюдается общего порыва к единому «мессии». Сейчас он у каждого – свой.

– Значит, мы имеем дело не с кризисом театра, утратившего право на мессианство, а с кризисом избирательности у зрителя?

– Вот именно. В театр идет тот, кто способен на самостоятельный выбор. И если уж мы заговорили о подавлении индивидуальности, то сейчас люди идут на это совершенно добровольно, подпадая под влияние СМИ, масс-культуры, рекламы, политтехнологий. То есть и сейчас тенденция к некоему усреднению тоже имеет место, только в разных кругах эта тенденция имеет разное направление. И все же к нынешнему времени я отношусь достаточно благосклонно при всех его минусах именно потому, что оно дало свободу выбора. По крайней мере тем, кто способен выбирать. Для меня театр – самый демократичный вид искусства. И самое точное определение для него – художественный общедоступный, придуманное Станиславским и Немировичем-Данченко. Они соединили то, что до них считалось несовместимым: художественное не может быть общедоступным, а общедоступное – художественным.

– Когда вы задумываете очередную постановку, прикидываете, кто будет ее потенциальным зрителем?

– Я даже не прикидываю, старые придут или молодые. Я считаю неправильным делить публику по какому бы то ни было принципу. Мы делаем спектакль о том, что нас самих задевает в жизни, и если на сцене обнажены мысли, чувства – ничего, кроме обнажения, в театре существовать не должно, хотя, как правило, бывает наоборот – стараются прикрыться хоть чем-нибудь, – вот тогда смотреть его будут.

– По-вашему, если в театре ставят что-то непритязательное, то не потому, что публика этого требует, а потому, что сам театр не хочет быть искренним, глубоким, вдумчивым, то есть фактически – не хочет «напрягаться»?

– Совершенно верно. При этом я не считаю, что легкого развлекательного театра быть не должно. Вопрос в том, как он это делает. Сейчас развлечение стало синонимом пошлости и дурновкусия, а ведь изначально это не так.

– Если вы к нынешнему времени относитесь благосклонно, значит и молодежь у вас раздражения вызывать не должна.

– Знаете, для меня образцом отношения к молодым является пушкинское «здравствуй, племя младое, незнакомое». Во-первых, «здравствуй» – то есть это поколение, при всей его непохожести на тебя самого, он принимает. Во-вторых, «незнакомое» – какой интерес и какое уважение к этой тайне!

– Увы, у взрослых обычно работает другой стереотип: если они не похожи на нас, значит, априори они – хуже. Проще обвинить, чем постараться понять.

– Понимание требует душевной работы, к которой не каждый, к сожалению, приучен. А ведь они вовсе не хуже нас. Они – другие. Почти два года идет у нас «Берег утопии», и на каждом спектакле много молодежи, а ведь воспринимать этот спектакль очень непросто: сложный текст, непростые ситуации, огромный объем. Но ведь смотрят. И никто их не заставляет. Сегодня молодого человека силком в театр не загонишь. Наш театр открыт навстречу новому поколению и в состоянии защитить своего зрителя.

– От чего?

– От пошлости и цинизма. От безвкусицы. От надругательства над русским языком. Театр ответствен за язык, на котором говорят люди на сцене. Потеря многообразия языка искажает суть пьесы, то, ради чего она написана. По языку сразу видно, писал художник или…

– …человек, желающий деньжат по-легкому срубить.

– То есть стремящийся попасть в русло. Конъюнктура – одна из главных опасностей сегодняшнего дня. Так же, как и при советской власти. Ничего не изменилось в этом плане. Тогда надо было про линию партии и рабочий класс, и чтоб герои правильные, и мораль высокая – то есть про то, что устраивало власть... и зрителей тоже. Они же ходили на это, смотрели. И когда в 60-е – поразительное время, которое вырвалось за пределы конъюнктуры – появились невероятные театры, не все повалили в «Современник» и на «Таганку». Кому-то они пришлись совсем не по душе. Теперь конъюнктура другая: люди, мол, устали от политики, криминала, хаоса в экономике и бытовых неурядиц, и ничего не хотят, кроме легкого развлечения. А устали они не столько от этого, сколько от вакуума, в котором оказались. Мы разучились общаться с родными, с друзьями. Нас раньше спасали наши кухни, где проходила очень большая и очень значительная часть жизни. А теперь мы без этого обходимся. Мы пропускаем в жизни самое главное – живой контакт. И в театре происходит то же самое, а ведь он и существует только ради контакта.

– Получается, в театр идут те, кому контакт необходим.

– Получается. Я за сложный контакт с залом – через люфт, через осмысление.

– Как в «Береге…»?

– Как в «Береге…»

– Я бы вам не спецприз «Золотой Маски» за него присудила, а главный. Как вы вообще отважились взяться за эту постановку?

– Когда мы начинали, на меня смотрели как на сумасшедшего: кому это надо, кто это будет смотреть? А мы упорно гнули свою линию. Какой это риск, я понял только после премьеры. Когда работал, мне было совершенно не до того, надо было переть как танк и все. Было очень трудно. Только когда мы все всерьез разобрали и поняли, что это комедия, вот тогда все полетело как на крыльях.

– Комедия???

– Конечно! Там дивная ирония над собою. Нам ее в жизни очень не хватает.

– А не страшно было, что Стоппард начнет сравнивать вашу постановку с лондонской, с нью-йоркской?

– А я об этом и не думал всерьез. Обе эти постановки имели грандиозный успех, нью-йоркская премьера состоялась незадолго до московской. Но успех спектакля зависит от уровня зрителя, а вот за это я не волновался. Стоппард был потрясен нашей публикой. Насколько мы ее недооцениваем. Ведь на этом спектакле расслабиться не получается: переключаться надо очень быстро. Многие приходят на него по несколько раз: слышно, как эти люди предвосхищают своей реакцией событие на сцене.

– Что их заставляет снова идти на целый день в театр?

– Не думаю, что есть один общий ответ для всех. Возможно, что многих волнует тот же вопрос, что и самого Стоппарда: граница свободы личности. Для него это вопрос вопросов. Перед тем, как взяться за пьесу, он пять лет просидел в библиотеке: там нет ни одного места, взятого с потолка. Только когда все было досконально изучено, он обрел свободу творчества. Так что для него Герцен, Бакунин, Огарев, Белинский – не исторические персонажи, а живые люди – страдающие, ошибающиеся и дорого платящие за свои и чужие ошибки. Герцен по природе локомотив: все потерял, во всех своих мечтах разуверился, можно в 40 лет уже что-то понять в жизни, а он со своим «Колоколом» носится! Бакунин – сумасшедший, мечтающий так преобразовать мир, чтобы человек был счастлив и свободен – каждый в отдельности. Недостижимо, а они на полном серьезе этим занимались. От этого все их драмы и трагедии: их личная жизнь опрокидывается так же, как опрокидываются их теории.

– Как удается держать такой огромный спектакль в тонусе?

– Время от времени сажусь в уголок и смотрю, а потом всю ночь пишу каждому актеру персональное «послание».

– Так ведь их же 70 человек!

– Но иначе ведь нельзя! Спектакль – живой организм.

– Вы собираетесь ставить «Алые паруса». Не слишком ли нынешнее поколение цинично для такой романтической истории?

– Примитив в отношениях существовал всегда. Не думаю, что во времена Шекспира Ромео и Джульетта встречались на каждом шагу. Человек по фамилии Гриневский прожил труднейшую жизнь, и нам было интересно рассказать историю Ассоль через призму жизни ее создателя. Михаил Бартенев и Андрей Усачев написали очень серьезный текст, недешевое переосмысление вечного сюжета. По сути это та же тема, что и в «Береге утопии» – мечта о неосуществимом. Грей у нас взрослый человек, проживший жизнь и уже не верящий, что что-то может в ней измениться. А девочка доведена до отчаяния тем ожиданием, которое Эгль в нее заложил. Сами по себе «Алые паруса» и раньше воспринимались нами чуть снисходительно – сказка и есть сказка. Мы же хотим поговорить о мечте. Мечта недостижима. Вернее, достижима лишь на какой-то миг, и что будет дальше, никто не знает. Но человек все равно продолжает идти к ней. Говорят, мы романтику потеряли, а вот мы с вами сидим и вполне серьезно об этом беседуем.

– А вы сами – романтик?

– Ну, если я всем этим занимаюсь…

– А как насчет жесткости, амбициозности и прочих чисто режиссерских качеств?

– Амбициозность мне точно не свойственна. Я рабочий человек. Я сделаю все, что смогу, а потом как будет, так и будет. Меня в свое время потрясла история о том, как Станиславский вел свои записки в последние дни жизни: каждое утро он садился к столу и писал, хотя его хватало на три-четыре строчки. Дальше мысль уходила, рука слабела, почерк становился неразборчивым. Но на следующее утро он вставал и снова садился к столу. Может, в этом главный секрет человека – совершать невозможное, недостижимое. Каждый из нас встает утром и начинает свой день. По-настоящему живут только те, кто после сокрушительного поражения все равно находят в себе силы идти вперед. Такова неуемность человеческой натуры. Невозможно достичь совершенства, но и не стремиться к совершенству невозможно!

– Чтобы штурмовать гору, зная, что никогда не доберешься до вершины, надо быть отчаянным человеком.

– Вернее так: добравшись до вершины, ты обнаруживаешь рядом новую, еще более высокую и неприступную. Вот театр, живой театр – это отчаянный образ жизни. Это вообще сплошная утопия: услышат – не услышат, поймут – не поймут, выйдут и забудут через пять минут или запомнят на всю жизнь. И, тем не менее, это место – которое, в отличие от всех прочих утопий, есть!

– Он есть ровно до тех пор, пока карабкается на свою вершину?

– Конечно. Как только остановишься, сразу начинаешь скользить вниз, порой даже не замечая, как это с тобой происходит.

– А вершина у каждого своя или все штурмуют одну, общую на всех?

– Я бы так вопрос не ставил. Я вообще против каких бы то ни было сравнений. Рядом с тобой во времени работают Гинкас, Фоменко, Захаров, Додин, Фокин – страшно называть, боишься кого-то пропустишь – гигантские люди, которые делают свое дело. Иногда получается, иногда нет, но они – работают. Не надо оценивать – этому «5», этому – «2». Кто придумал шкалу оценок? Кто сказал, что она – правильная? Не надо разрывать театральную жизнь на лоскутки. Оценочность может и не прямой вред, но, с моей точки зрения, однозначно не польза. Надо понять, что каждый из нас в меру сил, таланта, возможностей, в том числе и материальных, состояния здоровья, в конце концов – делает свое дело. Сегодня ты в форме, а завтра нет, но тебе тут же выносят приговор – «с ним все ясно». Что ясно? Что вообще может быть ясно в природе творчества!?

Без театра жизнь утратит какую-то важную свою ипостась. Мой учитель Юрий Александрович Завадский любил повторять фразу своего учителя – Евгения Багратионовича Вахтангова: «Нет сегодня, а есть из вчера в завтра». Сегодня – неуловимо. Мы с вами только час назад встретились, а время уже и пролетело. И больше никогда этот час не вернется.

Фото предоставлены РАМТом

Фотогалерея

Отправить комментарий

Содержание этого поля является приватным и не предназначено к показу.
CAPTCHA
Мы не любим общаться с роботами. Пожалуйста, введите текст с картинки.